Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
11.12.2018И вот она ушла, ушла, но обещала вернуться. И он сначала даже поверил, потому что сделал все, как она хотела, — подписал доверенность на все сберегательные книжки. Подписывая заранее подготовленный документ, он старался не смотреть на жену, потому что боялся. Боялся увидеть на ее широком лице хорошо знакомое выражение тупого упрямства, которое появлялось каждый раз, когда она задумывала что-то недоброе. Он не смотрел на нее, когда подписывал доверенность, не смотрел, когда кормила его куриным бульоном из ложечки, он только решился взглянуть ей вслед, когда она уходила по длинному коридору больницы, где он лежал вот уже вторую неделю. Ее широкая спина была обтянута тусклым ситцем и распадалась на сегменты, как окорок, перетянутый бечевкой. Она ставила ноги так, как будто вколачивала в пол гвозди, но не это, не это пугало Евгения Семеновича: он боялся, что она обернется.
До выхода оставалась только пара шагов, и больной уже набрал в легкие воздух, чтобы с облегчением выдохнуть, когда Клавдия Васильевна вдруг резко остановилась, как будто наткнулась на невидимую преграду, и, медленно развернувшись, пошла назад. Евгений Семенович замер и почувствовал, что на него надвигается что-то неотвратимое, страшное. Клавдия Васильевна приближалась к нему — на тонких кривых ногах, с бесформенным туловищем, — и на ее лице с коротким мясистым носом и маленькими глазками где-то у висков читалось торжество. Это было ее мгновение, минута, которой окупалось все! Подойдя почти вплотную, она посмотрела на мужа уничтожающим взглядом и тихо произнесла:
— Они вас обманули, Евгений Семенович, у вас не гастрит…
— Не надо, Клавочка! — Евгений Семенович приподнялся на локтях.
— Нет, уж вы послушайте. — Клавдия Васильевна наклонилась прямо к его уху — ее крохотный ротик силился и никак не мог растянуться в улыбке, как будто ему не хватало для этого эластичности. — У вас рак, — произнесла она сухим трескучим шепотом, — неоперабельный, вам жить осталось всего ничего.
— Нет! — Евгений Семенович упал на подушку.
— Да! — Клавдия Васильевна торжествующе выпрямилась.
— Клавочка… — заторопился Евгений Семенович. Он понимал, что она в любой момент может уйти, не дослушать. — Родная, забери меня отсюда, пожалуйста! Вот увидишь, я дома пойду на поправку. Ведь ты же обещала, если я подпишу. Это какая-то ошибка, этого не может быть!
Но Клавдия Васильевна была неумолима. Она смотрела на мужа сверху вниз, и такое положение вещей доставляло ей явное удовольствие. Тридцать лет, долгие тридцать лет она взирала на мужа, как на солнце, пресмыкалась, служила, как могла, а он ею бесцеремонно пользовался и ни во что не ставил ее чувства. Теперь настал ее черед!
Клавдия Васильевна повесила на квадратное плечо уродливую сумку и, похлопав ладонью по тому месту, где лежала доверенность, пошла прочь, теперь уже навсегда. Когда она вышла за дверь, то еще какое-то мгновение оставалась надежда, а потом и надежда исчезла, и больному показалось, что его последнюю обитель накрыла беспросветная мгла. Окружающие звуки стали какими-то призрачными, гулкими.
— Валентина, в шестую — судно! — услышал он визгливый голос сестры-хозяйки, и это эхо жизни прозвучало в его душе кощунственным аккордом.
Зачем, зачем они напоминают ему о себе, те, которые остаются? Их устремленность в завтрашний день мучительно жгла душу, и не с кем было поделиться тем ужасом, который постепенно охватывал все его существо. Всю жизнь он старался жить так, как будто смерти не будет, как будто это было в его силах — взять и отменить собственный конец. В жизни Евгений Семенович был способен на многое, но это оказалось не под силу даже ему.
Болезнь настигла его на восемьдесят четвертом году, неожиданно. Он никогда ничем не болел.
День за окном никак не хотел уходить. Июньский вечер, душистый и шумный, навязчиво бился в стекла. Евгений Семенович безмолвно смотрел на то, как постепенно окрашивается розовым светом небо, и мысленно закатывался вместе с солнцем за горизонт, туда, где все было так непонятно и жутко.
И вот наступила ночь. В коридоре, несмотря на открытые окна, было душно. За его изголовьем слышался храп больной старухи, которая тоже была никому не нужна. И этот факт казался умирающему утешительным. Теперь он уже точно знал, что умирает, но по привычке жить его мысли в голове метались в поисках спасительного выхода. Он всегда боролся с неприятностями посредством сильнейшей концентрации сил и энергичного воздействия на обстоятельства. Сколько раз эта способность собирать волю в тугую, до звона, напряженную пружину спасала его! Он держал напряжение до тех пор, пока в его сознании не открывался туннель, узкая лазейка, через которую можно было спастись. И тогда пружина с визгом выпрямлялась, и творились чудеса. Он спасался от крестьян, которые пытались разгромить его отряд во время продразверстки в двадцать четвертом году, в тридцать девятом выпрыгнул во время обыска с четвертого этажа и сумел улизнуть от НКВД, в сорок пятом, пройдя войну без единой царапины, брал Берлин. Он был счастливчиком, у которого всегда получалось все, так почему же сейчас он не находит выхода из этой гибельной западни? Сквозь прикрытые веки Евгений Семенович видел, как погас свет, и только тусклая лампа дежурной сестры не давала мраку окончательно поглотить больничный коридор с его обитателями. «Неужели я больше никогда не увижу дня?» — подумал Евгений Семенович и тут же услышал шорох шагов и вслед за тем тихий разговор у своего изголовья.
— Поставьте ему капельницу, — говорил знакомый голос врача.
— Так ставили уже сегодня! — упрямилась медсестра.
— Ничего, поставьте еще, он все равно до утра не доживет.
И тут Евгению Семеновичу показалось, что он сейчас вскочит и разнесет этого молодого идиота, который так беспечно разбрасывается жизнью других. Он попытался открыть глаза, но веки только с натугой дрогнули, и все его волевое усилие ушло в эту беспомощную дрожь. Он слышал, как медсестра куда-то ушла, потом вернулась и стала налаживать капельницу. Евгению Семеновичу показалось, будто он услышал падение первой капли, и в этот момент его сознание стало уходить. Оно уходило медленно по долгой-долгой спирали длиной в целую жизнь. И от этого казалось, что жизнь — это нескончаемый путь туда и обратно, туда и обратно по этой неописуемой, волшебной спирали бытия. «Так вот он, выход-то!» — думал Евгений Семенович, исподволь радуясь, что сумел обойти и глупого доктора, и крикливую медсестру. И жену, и всех тех, кто думает, что ему конец.
Если бы они только знали, как хорошо! Его память высвечивала давно забытые картины, лица, даже запахи веяли откуда-то издалека, из глубокого детства. Запах водорослей и арбуза которыми пахла вода, бесконечная соленая вода — море. Его близость он почувствовал прежде, чем близость матери. В детстве он думал, что вышел оттуда, из глубокой соленой утробы первозданного пространства, и ему даже чудилось, как он, еще не родившийся, безмолвно парит среди волшебных рыб, созревая и готовясь к выходу на сушу. Потом в памяти смутно стал вырисовываться образ родителей, но их очертания скрывались за сумрачной завесой шестидесятипятилетней разлуки. Смутно вспоминалась мать — толстая женщина с характером боевого петуха, отец — добродушный великан с пудовыми бицепсами, еще были две сестры и брат. Где они все? Наверное, ждут его там, за горизонтом жизни, и от этой мысли в груди умирающего разливался мягкий свет. Он возвращался туда, к своим истокам, к людям, которых давно забыл, потерял, выбросил из жизни. Они подавали ему какие-то неясные знаки, а он вглядывался в неведомое пространство и пытался понять, что ждет его там, по ту сторону бытия. Странно, какие вещи открываются человеку, который никогда ни во что не верил, кроме коммунизма!
Евгению Семеновичу захотелось повернуться на другой бок, и мысленно он сделал попытку, но тело отказывалось подчиняться сигналам мозга, оно ему больше не принадлежало, оно стало совершенно ненужным инструментом. И почему-то от этого сделалось легко. Он как будто избавился от якоря, который прочно держал его в этом мире, и теперь, оторвавшись, почувствовал, что летит. И в этом полете он услышал свой голос, высокий и нежный, голос отрока, еще не тронутый гормональным надломом, и этот голос сливался с другими такими же чистыми голосами мальчиков, которые пели в церковном хоре. Эти волшебные звуки вместе с запахом свечей поднимались к куполу церкви, где в облаках парили неясные очертания ангелов. Женя поднимал глаза к этому нарисованному небу и чувствовал, как беззвучно расправляет крылья его еще молодая, неокрепшая душа, и из глаз его текли слезы. Почему он никогда не вспоминал об этом? Наверное, потому что жизнь оказалась настоящей, не нарисованной, как этот эфемерный мир под куполом храма, и эту настоящую жизнь в юности он воспринимал как обман, как грубую подмену всему тому, что обещало детство.
Довольно рано Женя стал ощущать, что в недрах его организма зреет что-то сильное, пасмурное, что-то враждебное его гармоничному строю. И это что-то меняло не только его душевную структуру, оно делало неузнаваемым его самого. По утрам, в осколке зеркала, висевшем над умывальником в кухне, отражалось чужое лицо с темной тенью над верхней губой, с густыми бровями и полными, как будто опухшими губами. Он смотрел на это отражение с какой-то отчужденной неприязнью, словно предчувствовал, что проглядывающее из огромных темных глаз мужское начало возьмет верх над всем остальным. А потом вдруг воспоминания метнулись через десятилетия, через революцию, войну, голод, террор, и Евгений Семенович оказался на своей последней свадьбе с Клавой, по счету восьмой. Невеста сидела с идиотской наколкой на лаковой голове, от которой крахмальными лучами в разные стороны расходилось мелкое кружево дешевого тюля. На ее красном от возбуждения лице читалось недоумение. Такое же выражение было на лицах всех присутствующих. Во главе стола, как пион, посаженный в грядку с морковью, сидел мужчина необыкновенной для тех мест наружности. Жених был двадцатью пятью годами старше невесты, но даже эта огромная разница в возрасте не могла смягчить разительного несоответствия, которое наблюдалось между молодыми. Евгений Семенович, моложавый красавец с широким разворотом могучих плеч, с копной падающих на лоб седых волос, с умным блеском вечно голодных глаз присутствовал на свадьбе как чужой, как зритель, забежавший посмотреть на деревенское веселье. Он с насмешкой поглядывал на оробевших гостей, которые от смущения не решались даже как следует выпить и говорили вполголоса.
— Эх, Клава, намучаешься ты с ним! — предупреждала Клавдию Михайловну сестра, убирая со стола посуду. — И зачем ты только замуж за него пошла! Такое ярмо на шею повесила!
— Они так хотели, — как-то невразумительно отвечала Клавдия Михайловна и прятала при этом глаза.
Она сама плохо понимала, что происходит. С появлением в ее жизни этого удивительного человека все как-то скособочилось, сделалось каким-то непонятным, топким. Все казалось, что ступишь не туда, не на ту кочку, и конец. Он вошел в ее жизнь не спросясь, как хозяин. По-хозяйски осмотрел ее жалкие владения — утлый домик с крытой шифером кровлей, маленький огородик, сарай — осмотрел и решил, что ему это подходит, будет где преклонить голову на старости лет. Клавдия Михайловна шла ко всему этому приложением. Она была женщина одинокая, работящая и никому не нужная. Эта собственная ненужность ее никогда не тяготила, потому что ничего удивительного в этом не было. Время перемололо всех мужиков, полстраны было таких, как она, неприкаянных. И именно в свете такого положения вещей было непонятно, почему такой роскошный мужчина остановил свой выбор именно на ней.
Тем временем роскошный мужчина поставил себе на колени черный футляр — единственное имущество, принесенное в дом к жене.
Гости взволнованно зашевелились. жених театрально тронул застежки, футляр раскрылся, и все увидели красивый, переливающийся перламутровыми красками аккордеон.
— Это я из Германии привез, трофейный, — пояснил Евгений Семенович.
Он извлек инструмент из футляра и пробежал быстрыми пальцами по клавиатуре. Все ахнули. Евгений Семенович улыбнулся своей чарующей улыбкой и запел хорошо поставленным голосом:
— Раскинулось море широко...
Клава залилась ярким румянцем с головы до пят, последние сомнения оставили ее, и теперь она готова была превратиться в пыль под подошвами его сапог. Все ощущения, на которые была способна ее мелкая душа, встрепенулись разом, и грудь наполнило неведомое до тех пор чувство гордости. И оказалось, что это чувство сильнее всего на свете, и чтобы сохранить его отсвет в своей душе, она готова была на все. Гости неловко подтягивали дребезжащими голосами, а Евгений Семенович растягивал меха, и каждый вздох аккордеона уносил его в воспоминаниях все дальше и дальше, туда, где жизнь несла его галопом, как хороший кавалерийский конь, не давая ни дня продыху. И как промелькнуло все как один миг! Войны, женщины, мгновения счастья… Да, именно мгновения, короткие, яркие, проходящие без всякого следа.
Впрочем, нет, была одна женщина, потеря которой не давала ему покоя всю жизнь. Она была зубным врачом. Евгений Семенович влюбился сразу. Еще не сумев толком разглядеть лицо под белой марлевой повязкой, он видел только серьезные, внимательные глаза, которые заглядывали ему в рот, и ресницы, как бархатные черные опахала. Она не замечала пациента, ее интересовали только зубы, и это казалось Евгению Семеновичу особенно обидным. Он вдыхал запахи зубного кабинета, наблюдал за услужливой побежкой медсестры и впервые в жизни робел от близости женщины. Ее звали Лидия Леонидовна, и это имя, звучащее, как шелест прибоя, омывало его душу ласковым теплым потоком. Он готов был всю жизнь просидеть вот так, с открытым ртом, только бы видеть ее глаза, брови, которые она сосредоточенно хмурила во время работы.
Но у Лидии Леонидовны были другие планы.
— Вы можете закрыть рот. — Она подняла кверху полные руки, ловко развязала узелок на затылке, и маска упала. — Молодой человек, — она в первый раз внимательно взглянула ему в глаза, — на сегодня все, закройте, пожалуйста, рот. — С этими словами Лидия Леонидовна мягко коснулась его подбородка.
Евгений Семенович сидел в кресле как парализованный, не в силах оторвать взора от ее необыкновенного лица, которое было не то чтобы красивым, но каким-то магнетическим, завораживающим, и она это знала.
— Приходите через пару дней. Когда лекарство подействует. — Она произнесла эту многообещающую фразу без тени кокетства, ровно таким тоном, каким говорила бы с любым другим пациентом, и тут же без перехода добавила: — Татьяна Николаевна, позовите, пожалуйста, следующего.
Евгений Семенович выскочил из поликлиники, как из парной. Он порывисто вдыхал ледяной воздух и чувствовал, что никакой мороз не в силах охладить его жар. Весь следующий день и всю ночь зуб болел нестерпимо, и ничего блаженнее этой пульсирующей, непроходящей боли он не испытывал никогда, потому что там, на другом конце этой боли, была она.
К утру боль стала затихать, и Евгений Семенович очнулся от непрочного сна с чувством оглушительной потери. Никогда, никогда прежде ни одна женщина не привязывала его внимание с такой силой. Она как будто околдовала его. А между тем Евгений Семенович привык околдовывать сам. Его страсть к женщинам существовала как бы сама по себе и была поистине неуправляемой. И этой своей страстью он одурманивал и усмирял любую. Он привык думать, что равнодушной может остаться только та, к которой он проявляет недостаточно интереса.
С подобной самооценкой Евгению Семеновичу пришлось распрощаться после первого же свидания, на которое Лидия Леонидовна согласилась не сразу; она как будто обдумывала, стоит ли на такой незначительный объект тратить свое драгоценное время. И действительно: рядом с ней Евгений Семенович почувствовал себя незначительным и даже каким-то неполноценным. Она была пятью годами старше, но не это подавляло в нем привычный апломб. В ней чувствовалась какая-то абсолютная, завершенная самодостаточность. Она могла обходиться без него, а он без нее — нет. И это обстоятельство с самого начала сделало их взаимоотношения похожими на противоборство. С появлением в ее жизни Евгения Семеновича Лидия Леонидовна не изменила в своей жизни ничего. Все так же каждое утро, аккуратная и подтянутая, она собиралась на работу, а вечером спокойная и доброжелательная, возвращалась домой, в свой удивительный мир, наполненный предметами другой, давно ушедшей жизни: ткаными салфетками, серебряными ложками, картинами и книгами в резном шкафу. Среди всего этого непонятного антуража Евгений Семенович чувствовал себя как экзотический попугай в клетке. Ему было неловко двигаться, неловко смотреть на нее, и только ночью, под покровом тьмы, он возвращался в свою стихию и чувствовал, что владеет ею безраздельно, доводит до полного исступления. И ради нескольких минут, в которые она открывалась перед ним настоящая, без этой ее идиотской аристократической сдержанности, он готов был терпеть унизительную зависимость от этой непостижимой женщины.
Непостижимой она была во всем: в том, как элегантно носила на себя простую одежду, как осторожно промокала салфеткой красивые губы во время обеда, как говорила умно и ровно, без междометий. Евгений Семенович, проведший юность в окопах и позже нахватавшийся на различных факультетах пролетарского университета весьма посредственных знаний, чувствовал себя рядом с ней полным невеждой. Она никогда не выказывала своего превосходства, но чем больше понимания проявляла его возлюбленная, тем острее он это чувствовал. Она читала какие-то заумные книги, в которых он ни черта не смыслил, она играла на рояле, который чудом уцелел в житейских бурях, и она была к нему снисходительна, что было для Евгения Семеновича унизительнее всего. И все время их совместной жизни ему бессознательно хотелось сделать ей больно, заставить взглянуть на него серьезно, без этого холодного высокомерия.
Когда Лидия Леонидовна забеременела и они поженились, ее отстраненность сделалась совсем непереносимой. Она ушла спать за перегородку, и Евгений Семенович окончательно потерялся. Его неуемное желание близости с этой женщиной постепенно стало превращаться во что-то маниакальное. Все его попытки овладеть ею разбивались о ее холодную неприступность.
— Что ты, Женя, я не могу, я жду ребенка! — говорила она, удивленно поднимая брови.
Этого еще не родившегося ребенка он почти ненавидел. Подумаешь, какое дело! Беременная! Не она первая, не она последняя. Женщины рожали от него охотно, он даже перестал подсчитывать, сколько детей разбросал по всему свету, и ни одна, ни одна из них не давала ему отставку по такой глупой причине!
Евгений Семенович терпел долго. Всю беременность и потом, в период кормления, он наблюдал за женой голодными глазами, а она делала вид, что ничего не замечает. Или действительно не замечала? С появлением на свет дочери она как будто полностью утратила к нему интерес и иногда, услышав его голос или столкнувшись где-нибудь в коридоре, даже удивленно вскидывала глаза, будто силилась и никак не могла понять: кто бы это мог быть? То, что произошло потом, не было задумано как акт мести. Скорее это была обычная небрежность, с которой он привык обращаться с женщинами, считая их обязанностью терпеть от себя все.
В середине весны тридцать третьего года Евгений Семенович получил от одной из своих бывших жен письмо с Украины. «Дорогой Женечка, — писала она, — я никогда не посмела бы тебя потревожить, но мы с твоим ребенком буквально умираем от голода. Помоги нам, пожалуйста. Ведь ты же можешь!»
Евгений Семенович отреагировал мгновенно. Он мог забыть женщину, не писать ей годами, он мог даже не вспомнить, что это за ребенок такой, мальчик или девочка, но оставлять человека в беде, когда тот просит о помощи, было не в его правилах. Поэтому тем же вечером он отнес на почту письмо и тут же забыл о нем, как забывал обо всех незначительных событиях своей жизни. Примерно через два месяца Евгений Семенович уехал на несколько дней по делам службы, а Лидия Леонидовна как раз оставалась дома. Был прекрасный май, один из таких дней, когда задохнувшаяся от зимы Москва вдруг разом распахивает все свои окна, и становится ясно, что пришло лето. И тогда запахи коммунальных квартир врываются во дворы и смешиваются с запахами цветущих тополей и сирени. И вопреки всему нет ничего прекраснее этих мгновений, с такой необоримой силой утверждающих жизнь.
С таким настроением Лидия Леонидовна сидела у раскрытого окна, когда вдруг перед их подъездом остановилась пролетка. Это был редкий, почти вымерший вид городского транспорта. Поэтому Лидия Леонидовна положила в кроватку уснувшую девочку и с любопытством выглянула в окно. Из пролетки вышла изможденная женщина неопределенного возраста, одетая в лохмотья. Следом за ней появился довольно красивый, но страшно исхудавший мальчик лет двенадцати. Несколько минут мать с сыном выгружали какие-то тюки, а потом пролетка уехала, мальчик уселся на поклажу, а мать стала боязливо оглядывать окна дома.
— Вы кого-то ищете? — крикнула из окна Лидия Леонидовна.
— Да! — обрадовалась женщина. — Евгений Семенович Коробов здесь живет?
— Евгений Семенович? — Лидия Леонидовна наполовину свесилась из окна. — Здесь. А что вам от него нужно?
— Ой, слава богу! — засуетилась женщина. — Я вам сейчас все объясню. — Она стала судорожно рыться в складках юбки и, наконец, извлекла оттуда сильно помятый конверт. — Вот! — торжествующе воскликнула она. — Это его письмо! — Она протянула руку с конвертом кверху, как будто намеревалась таким образом дотянуться до второго этажа.
— Да что же вы стоите? Поднимайтесь, — предложила Лидия Леонидовна, думая, что, скорее всего, пожаловали какие-то дальние родственники мужа и надо их по-человечески принять.
Уже через несколько минут они сидели за столом с чаем. Мальчик с какой-то нечеловеческой скоростью поедал печенье, а мать смотрела на него скорбным взглядом и молчала. Лидия Леонидовна вот уже в третий раз перечитывала короткое письмо, написанное размашистым почерком мужа. «Милая, — писал Евгений Семенович, — почему же ты не обратилась ко мне раньше? Конечно, я тебе помогу! Приезжай как можно скорее вместе с нашим малышом! У меня для вас все готово, вплоть до манной кашки».
Объясняться с супругом Лидия Леонидовна не стала. Когда Евгений Семенович вернулся домой, то обнаружил у входной двери свой фанерный чемодан, в который аккуратнейшим образом были уложены все его вещи.
С этого момента вплоть до самой войны Евгений Семенович вел скитальческий образ жизни. По службе он занимал довольно высокие посты, поскольку имел безупречную пролетарскую биографию и несколько дипломов о высшем образовании. Помимо этого, он был наделен редким обаянием и любое дело мог оседлать мгновенно, как строптивого жеребца. Его партийная карьера неуклонно шла вверх до тех пор, пока однажды не арестовали его очередную сожительницу — Галину.
Это была женщина совершенно сенсационной красоты и такого же сенсационного авантюризма. Шестнадцатилетним подростком она приехала откуда-то из глубинки в Москву и сразу же, изменив дату рождения в паспорте, вышла замуж за довольно пожилого командарма, занимавшего просторную трехкомнатную квартиру в центре города. И туда, под нос к старику, она стала приводить Евгения Семеновича, объясняя, что прячутся они вовсе не от мужа, а от сурового отца. Когда названный папаша однажды застукал любовников в самой недвусмысленной ситуации, Евгений Семенович, опасаясь за свою жизнь, заявил, что готов жениться немедленно. После чего командарм достал из кобуры пистолет и прицелился. Но выстрелить, к счастью, не успел, а так и повалился с пистолетом в руке замертво на пол. Такого коварства сердце старика выдержало. Восемнадцатилетняя вдова осталась в роскошных хоромах одна.
Евгений Семенович поселился в трехкомнатной квартире с большим удовольствием. Ему даже стало казаться, что жизнь, наконец, надежно входит в берега благополучия. И в этой неге, в этом барском благоденствии он как-то позабыл о неусыпной борьбе за победу коммунизма и о счастье всех трудящихся. Теперь ему хватало собственного счастья.
«Зачем так суетиться?» — думал он, глядя на то, как Галина сладко потягивается перед распахнутым во двор окном. Она поднимала к потолку белые руки, и все ее плотное гибкое тело струилось под прозрачной рубашкой как что-то эфемерное, призрачное. Она не занимала его мысли круглосуточно, как это было с Лидией Леонидовной, но его зажигала ее молодая неуправляемая веселость и какое-то жадное желание получить все и сразу. Как будто чувствовала, предвидела свой недолгий век.
Когда Галина забеременела, Евгений Семенович женился незамедлительно. Подвела квартира. Если бы не она, то, наверное, он сумел бы избежать подобного опрометчивого поступка. Дело в том, что Галинины представления о семье были весьма смутными. Она выросла на попечении бабки-пьяницы, и любой порядок от соприкосновения с ней мгновенно превращался в хаос. Сначала такое положение вещей Евгению Семеновичу нравилось, он и сам по природе был кочевником и о семейной жизни знал тоже только понаслышке. Но со временем совместная жизнь стала принимать совсем уж какие-то абсурдные, фантастические формы. Галина все время чего-то праздновала, и в связи с этим без устали наводняла дом самыми разнообразными и порой даже подозрительными людьми. Здесь были и жулики, и партийные работники, и какие-то околотеатральные деятели. И все они без устали сновали из комнаты в комнату в нескончаемом хмельном хороводе. Когда Евгений Семенович усталый приходил с работы домой, его зачастую встречали пьяные незнакомые люди, выспрашивая, кто он такой. Посреди этого клубка с животом, разросшимся до невероятных размеров, бодро гарцевала Галина. Она нисколько не смущалась своим положением, залихватски курила и пила водку наравне с гостями.
Когда на свет появился здоровенький мальчик, все были немало удивлены, в первую очередь Евгений Семенович. При виде ребенка его сердце впервые вздрогнуло. То ли потому, что это маленькое существо заведомо было обречено на горькое сиротство, то ли от покорного взгляда больших трагических глаз, которыми мальчик смотрел на отца. В общем, что-то сдвинулось в сердце старого вояки, и чтобы защитить младенца, он безжалостно разогнал вертеп.
Галина приняла нововведения мужа с показным смирением. Она даже стала заниматься сыном — регулярно кормила и выставляла на улицу подышать. Когда Евгений Семенович собирался в очередную командировку, ничто не предвещало беды. Галина даже сподобилась испечь ему пирогов на дорожку. Вот тут ему бы и понять: что-то неладно. Так нет же, уехал с легким сердцем и даже не чаял, что ждет его по возвращении домой.
А дома, через неделю, он застал все то же безудержное веселье. Кто-то пьяно орал под гитару, в стены стучали соседи, обалдевшие от бесконечного гама. Дверь в квартиру распахнута, на пороге участковый объясняется с каким-то начальником, видно, тоже из гостей. Минуя все это, прибывший супруг проследовал на кухню, где застал свою благоверную сидящей на коленях у какого-то военного. У Евгения Семеновича потемнело в глазах.
— Ой! — взвизгнула Галина и бросилась к мужу на шею.
Но Евгений Семенович легким движением отбросил ее к окну, схватил военного за шиворот и через все комнаты потащил к выходу.
— Женечка, Женечка! — вопила не своим голосом Галина.
В квартире воцарилась напряженная тишина, и все услышали страшный грохот, с которым военный полетел с лестницы.
— Кто следующий? — поинтересовался Евгений Семенович, с ненавистью глядя на столпившихся в коридоре гостей.
Желающих не нашлось. Собравшиеся стали боязливо протискиваться к выходу. Когда закрылась дверь за последним гостем, Евгений Семенович резко обернулся к жене и застыл, пораженный ее загоревшейся особенным ярким светом, дикой, как будто окрашенной безумием красотой. Она стояла посреди коридора, и ее черные волосы разметались веером вокруг головы. Глаза светились колдовским блеском, и по всему телу проходила сладкая судорога.
— Где ребенок? — вымолвил Евгений Семенович, с трудом сдерживая желание наброситься на жену и сделать с ней что-то страшное.
— А ребенка у тебя больше нет! — с вызовом заявила Галина.
— Это как это так нет? — Евгений Семенович похолодел. — Где он?
Он протянул руки, но поймал воздух. Галина ловко увернулась и, спрятавшись в комнате, закрыла дверь на замок.
— Где, где наш сын? — бушевал Евгений Семенович, выламывая дверь. — Куда ты его дела?
И вдруг из комнаты послышался тихий шепот Галины:
— Я его отдала.
— Что? — От ужаса Евгений Семенович тоже перешел на шепот.
— Я отдала его, Женечка. Мне сын не нужен, а ты все равно у меня надолго не задержишься.
— Скажи, кому ты его отдала? Дай мне адрес, — попросил Евгений Семенович уже совсем тихо.
— Да где же я тебе его возьму? — отвечала из-за двери Галина. — Крестьяне какие-то из деревни приехали, своих детей у них нет. Вот, говорят, отдайте нам мальчика, а мы вам за него полкабанчика отвесим. Вот этого кабанчика мы сегодня и праздновали, а ты нам помешал.
Евгений Семенович просидел на полу до середины ночи. Не то чтобы он не мог шевельнуться, а попросту не понимал зачем. Мир — привычный, радостный, праздничный — перестал для него существовать. Он пошел трещинами, как старый лакированный комод в гостиной, и теперь все его мысли сосредоточились на одном-единственном желании: дождаться утра и задушить мерзавку. Но осуществить свой замысел ему так и не удалось, потому что около четырех утра, когда Евгений Семенович задремал на посту, в дверь неожиданно позвонили. «Наверное, кто-то из засранцев вернулся, — со злорадством подумал Евгений Семенович. — Сейчас я им устрою!» Он с трудом поднялся на ноги и, испытывая ломоту в затекшем теле, неуклюже зашагал к двери. Он шел и чувствовал, как вся его ненависть к этому сброду стекает вниз, в кулаки, и те становятся твердыми, как гири. Евгений Семенович подошел к входной двери и прислушался. Там тоже кто-то слушал и прерывисто дышал. «Убью», — подумал Евгений Семенович, и в тот момент, когда он это подумал, в дверь опять позвонили. Теперь уже очень настойчиво, грубо. Евгений Семенович быстро отдернул руки от замка. Страшная догадка озарила его голову. На цыпочках, едва касаясь пола, он прокрался в спальню и через щель между гардинами выглянул в окно. Так и есть! Перед подъездом стоял черный «воронок», рядом с которым приплясывал на морозе человек, показавшийся Евгению Семеновичу знакомым. Недолго думая, он натянул на себя брюки, пиджак и выглянул в коридор. У двери возилась с замком Галина. В два прыжка Евгений Семенович оказался на кухне и, как был, в тапках и без пальто, сиганул из окна с четвертого этажа прямо в сугроб. Выбираясь из снега, он с удивлением отметил, что даже не ушибся. С этой стороны двор был глухой, и выйти можно было, только минуя стоявший у подъезда автомобиль.
Едва дыша, Евгений Семенович прокрался к дворницкому сараю, глянул из-за угла и увидел в свете фонаря, совсем близко, физиономию военного, которого он пару часов назад сбросил с лестницы. «Так вот оно что! — подумал Евгений Семенович. — Значит, донес, подлец. Ну ничего, мы с тобой еще встретимся». Боясь выдать себя дыханием, Евгений Семенович забился в щель между сараями и стал ждать. Время шло мучительно медленно, холод пробирал до костей, ноги в домашних тапочках заледенели. Наконец, примерно через час он услышал, как стукнула входная дверь подъезда и послышались голоса, звенящие на морозе. Евгений Семенович выбрался из своего убежища и увидел, как из подъезда двое выводят притихшую Галину. Военный, которого оставили сторожить автомобиль, рьяно бросился им навстречу.
— У нее еще сожитель есть! — закричал он на ходу.
Голова военного была забинтована, и он тяжело припадал на одну ногу.
— Да нет там больше никого, — ответил один из сопровождающих.
— Не может быть! Он где-то там! — не унимался доносчик. — Он не мог уйти, он наверняка выпрыгнул из окна!
— Из окна? — Здоровенный детина с лицом младенца радостно хохотнул. — Ты чего, дядя, с четвертого этажа?
Галину запихнули на заднее сидение (она была податлива, как тряпичная кукла), после чего двери захлопнулись и машина уехала. А военный остался стоять посреди черного двора, в растерянности озираясь вокруг. Наконец его как будто осенило. Он как-то глупо подпрыгнул на месте и бросился за угол, прямо туда, где схоронился Евгений Семенович. А вот этого ему не следовало делать, потому что у Евгения Семеновича оказалось в руках поленце из запасенных дворником на зиму дров.
Все произошло мгновенно. Военный свалился на землю, как подкошенный, и остался стоять на коленях в какой-то идиотской позе, похожий на молящегося мусульманина, когда тот опускает лоб на молельный коврик. Недолго думая, Евгений Семенович снял с него сапоги, шинель, быстро и ловко надел все это на себя и длинными скачками бросился через двор к узкой подворотне. Убегая, он отметил, что в дворницкой зажегся свет.
Дальнейшее Евгений Семенович помнил плохо. Он прятался где-то недалеко от Белорусского вокзала, пока не пошли первые поезда. Затем долго трясся в электричках, делая вид, что спит, и прикрывая воротником лицо, потом куда-то шел. День сменился ночью, потом опять наступил день, а он все шел и шел через лес, пока, наконец, не свалился на окраине какого-то села, возле покосившейся ограды, которая, казалось, все еще силится защитить полуразвалившийся дом, ушедший в землю почти под крышу.
«Я так мало и так плохо жил, — думал Евгений Семенович, лежа на снегу и глядя в белое молочное небо. — Как страшно замерзать на краю света одному, совсем одному».
На улице смеркалось, небо быстро сливалось с землей, и мертвенные тени ложились на снежное пространство. «К утру меня найдут окоченевшим, и никто не сможет опознать мой труп. Значит, я исчезну без следа. А зачем же тогда было все это? Этот мир с его манящими призрачными радостями, эти войны с жестокостью и кровью, эти женщины с их ненасытной любовью, дети? Знают ли они, что у них есть отец, что он лежит на снегу и впервые в жизни думает о них?» Мысли в его голове становились тягучими, вязкими, он чувствовал, как постепенно стынет кровь и все становится тусклым, безразличным. «Я так устал…» — была его последняя мысль, после чего все поплыло в медленном приятном вращении, и Евгений Семенович уснул.
Проснулся он в горячо натопленной комнате, на деревянной лавке, укрытый какими-то лохмотьями. Он открыл глаза. Обвел взглядом нищую избу со старой, облупившейся печкой посредине, кособоким столом и одинокой табуреткой. На месте двери висела драная занавеска, и оттуда, из-за этой занавески, слышалось приятное равномерное постукивание. И было в этом звуке что-то патриархальное, убаюкивающее, что-то настолько доверительное, что душа Евгения Семеновича дрогнула, и он заплакал. Слезы катились по его ввалившимся щекам. Он не вытирал их, а наоборот, с удовольствием ощущал их горячее прикосновение. «Я живой! — Это чувство с дивной силой разливалась по его неподвижному телу, и радостной казалась острая боль, появившаяся в ступнях, и чудесным запах собственного немытого тела, и этот огонек, таинственно мерцающий в глубине печи. — Неужели я опять смогу ходить, дышать, любить!»
Евгений Семенович громко всхлипнул и увидел, как поднимается край занавески и в комнату заглядывает женское лицо. Никогда в жизни он не видел ничего прекраснее. Голова была повязана красной косынкой — не по-русски смиренно, под подбородком, а как-то разбойно, по-казацки, только на макушке, узлом назад. Из-под косынки выбивались непокорные черные кудри, огромные глаза тревожно сияли из-под пушистых бровей.
— Ожил! — воскликнула женщина гудящим, грудным голосом. Она отбросила занавеску и ворвалась в комнату, сразу заполонив собой все. — А я уже не чаяла! — Евгения Семеновича обдало запахом теста. — Миленький, — шептала она, поправляя на нем жалкое подобие одеяла, — я уже три недели тебя выхаживаю. Думала, так и придется закопать в лесу. — Эти слова она произнесла ровно, никак не выделяя их из общей фразы интонацией, как будто закапывать по лесам людей было для нее делом привычным. — Что смотришь! — сверкнула белоснежными зубами хозяйка. — В деревне про тебя никто не знает. Время нынче тревожное, враги кругом, Бог знает, чего люди подумают. Ты вот что, попробуй-ка сесть, мне тебя помыть надо, а то в доме дышать нечем.
Ее звали Василисой, а в деревне называли Васька-казак. Жила она одиночкой, была едва грамотной, но и этого хватало, чтобы преподавать в деревенской школе ребятишкам русский язык. Василису не любили — независима была не по-деревенски. Жила в крайней нищете, но за помощью никогда ни к кому не обращалась. Баб это сердило, а мужиков раздражало. Уж больно хотелось подсобить одинокой бабенке. Но Василиса близко к себе никого не подпускала. По деревне ходила, гордо вскинув голову, и смотрела только вперед, как будто по полю идет, а не среди людей.
— Да порченая она какая-то, — утешали друг друга мужики.
А Василиса тем временем знала: ее час не пробил, и, затаившись, терпеливо ждала. Когда ночью, возвращаясь из сельсовета с очередного собрания, она на подступе к дому обнаружила покойника, то в сердце ее сразу что-то зашумело дико и радостно. Василиса даже присела в сугроб. Таким неуместным ей показалось внутреннее ликование вблизи мертвеца. Но мертвец вел себя подозрительно: едва заметно, как при дыхании, шевелился припорошивший его снег. «Живой, что ли?» — насторожилась Василиса. Она сняла варежку и потрогала лицо. Лицо было ледяным и твердым. Тогда она запустила руку под шинель и почувствовала тепло, и сквозь это тепло едва заметными толчками пробивалось биение сердца. «Мой!» — решила Василиса и потащила находку в дом.
Евгений Семенович прожил в домике Василисы невидимкой два года. Он не знал, куда бежать, а она не знала, как жить, если он куда-нибудь побежит. За это время Василиса родила двоих детей — мальчика и девочку. Соседям сказала, что нагуляла от заезжих, после чего деревенские отвернулись от нее окончательно. Обиделись. Нет бы нагулять от своих! Василисе обида была на руку. Она жила в постоянном страхе, что ее тайна раскроется и случится что-то непоправимое.
— Сколько же мы будем прятаться, Женечка? — причитала она, лежа у Евгения Семеновича на груди. — Вот дети заговорят и все разболтают.
Но дети не заговорили, потому что наступило 22 июня 1941 года.
«Идет война народная, священная война», — запели репродукторы, и из деревни разом исчезли все мужики. Остались только несколько стариков и дурачок Яша. Линия фронта приближалась с такой скоростью, что не оставалось времени для обдумывания маневра. К осени немцы уже были в тридцати километрах от деревни.
Однажды утром Евгений Семенович надел военную форму, которую Василиса выменяла на рынке за каравай хлеба, повесил на плечи мешок и, расцеловав домочадцев, ушел в партизаны. Благо леса вокруг были густые, и в этих густых лесах соединялась в небольшие отряды гигантская, отступавшая в направлении Москвы советская армия. Оказавшись в лесу, Евгений Семенович, наконец, почувствовал себя на месте. Он был измотан двухлетним изнурительным ожиданием ареста и теперь наслаждался дикой свободой на краю гибели. В отряде никто ничего не спрашивал, не до расспросов было. Сказал, что документы на всякий случай уничтожил, выходя из окружения. Настроение у партизан вплоть до начала декабря было апокалиптическое. Люди понимали, что обречены на медленное умирание в зимнем лесу в окружении жуткого, почти мистического врага, сопротивляться которому не имеет никакого смысла, а сдаваться страшно. Побывавшие на передовой все, как один, вспоминали бешеную лавину техники, хорошо вооруженных, и страшно жестоких солдат, и бомбардировки, после которых не оставалось ничего живого. Этот партизанский отряд, по сути дела, был жалкой кучкой голодных людей, которые от страха спрятались в лесу. Ни о каком противостоянии они не помышляли, пока не стали поступать первые сведения о битве под Москвой.
Холод стоял лютый, для начала октября просто ненормальный. Природа как будто ощетинилась в зверском усилии, и вместе с ней ощетинились люди. Услышав, что немцев бьют, они повылезали из своих нор и на глазах превратились из жалкого сброда в хорошо организованных бойцов. Вот когда Евгений Семенович оказался на своем месте. Он не боялся гибели, он боялся смерти, медленной, ползучей, липкой, и игра с этой самой смертью доставляла ему какое-то особое, неистовое удовольствие. В отряде он прослыл совершенным головорезом. Бойцы любили ходить с ним на задания, поскольку считали заговоренным и надеялись, что пуля, обходя его стороной, пощадит и их. Тщетные надежды, но хоть какое-то утешение. А Евгений Семенович и впрямь лез, можно сказать, на рожон, и всегда с этакой улыбочкой, как будто шел не на смерть, а на свидание.
Четыре года войны, четыре года голода, холода, постоянного балансирования на грани жизни и смерти Евгений Семенович вспоминал как лучшее время своей жизни. Почему именно Вторая мировая война оставила в его памяти такие яркие, незабываемые ощущения? Ведь были же еще революция и Гражданская? Видимо, оттого, что на Гражданской приходилось убивать своих, и Евгений Семенович всю жизнь пытался избавиться от этих постыдных воспоминаний. Его яркая, безапелляционная вера в победу коммунизма служила защитным механизмом, спасавшим его вполне здоровую психику от разрушений, которые несли подобные воспоминания.
Впрочем, один фронтовой врач усомнился в психическом здоровье Евгения Семеновича, когда узнал, как безрассудно тот ведет себя в бою.
— Я думаю, у вас легкая форма психопатии, — предположил врач, — иначе вы бы не выдержали, испугались.
— А что такое психопатия? — поинтересовался Евгений Семенович.
— Психопаты, — пояснил врач, — не могут испытывать чувство сострадания и страха. Это ничего, с этим можно хорошо жить, особенно в наше время.
И Евгений Семенович жил хорошо. Все чувства, все инстинкты во время войны были доведены в нем до крайней степени экзальтации. Он жил, как на острие иглы, постоянно испытывая нестерпимо радостное чувство, потому что каждый день, каждую минуту делал что-то грандиозное, важное, спасая мир от фашистской чумы. И вместе с ним спасали мир такие же ошалевшие от своей правоты солдаты, которые безропотно умирали за свою страну.
Рядом с солдатами, в тех же землянках жил женский персонал. Санитарки, связистки, фельдшеры. Они даже в окопах продолжали вести свой таинственный непостижимый образ жизни. В их землянках пахло по-другому, не как у солдат — портянками и потом. Здесь к этим запахам примешивался едва уловимый душок хозяйственного мыла и что-то еще, манящее, волнующее. Эту ауру женской землянки Евгений Семенович изучил хорошо. Ни одна более или менее хорошенькая женщина не могла избежать его чар. Впрочем, когда хорошеньких не было, в ход шли и дурнушки. Евгений Семенович был не очень взыскателен. Его и без того могучий темперамент вблизи смертельной опасности обострился до крайности. Он обнимал податливые тела с такой иступленной нежностью, с такой одурманивающей страстью, что женщины, шалея от его ласк, очень быстро теряли боевой дух и начинали расхаживать вдоль окопов как по проселку, с тихим светящимся взглядом, совершенно пренебрегая безопасностью.
— О, смотри, Елизавета засветилась, — говорил своему товарищу командир. — Видать, скоро и ее в тыл отправлять. Этот Коробов нас совсем без санитарок оставит. От него каждый месяц какая-нибудь беременеет.
И действительно, Евгений Семенович был наделен какой-то редкой, бесовской плодовитостью. Скольким женщинам во время войны это его свойство спасло жизнь — и не счесть! Отправляя каждую в запас, он обещал после войны вернуться. Не вернулся ни к одной. Он даже имен-то их вспомнить толком не мог после победы. Зато каждой подарил сразу две жизни — ее собственную и жизнь их общего ребенка. Были ли они ему благодарны? Это останется навсегда неизвестным. Он больше их никогда не видел.
Когда война закончилась и оставшиеся в живых мужчины стали разъезжаться по домам, Евгению Семеновичу стало ясно, что ему совершенно некуда идти. Его домом стала война. Он свыкся с ней, научился в ней жить, и победа смущала его своей неопределенностью.
Первым делом он решил наведаться к Василисе. Она была женщиной, к которой можно прислониться, а Евгению Семеновичу очень хотелось отдохнуть. Он ехал из Берлина в поезде, битком набитом победителями. Они шумели, веселились, но под покровом всеобщего ликования чувствовалась затаенная тревога. Что ждет их там, на гражданке? Дождались ли жены, живы ли родные? Устоял ли дом? Все эти тревоги Евгению Семеновичу были чужды. Он был свободен. И впервые в жизни свобода его тяготила. Он уже давно разменял пятый десяток, и хотя здоровью его мог позавидовать каждый, в мироощущении что-то изменилось. Как будто жизнь приобрела некое пасмурное, осеннее звучание. Все чаще хотелось преклонить где-то голову, обрести какую-то определенность, устойчивость. Он думал о доме, которого у него никогда не было, о тепле, о женщине, которая будет ждать его, откуда бы он ни пришел. И почему-то в мечтах на первый план всегда выходила Василиса с ее жалкой хибаркой и их двумя детьми. Что-то осталось там, в этом нищем домике, за кривым забором. «Зазноба, зазноба», — почему-то крутилось у Евгения Семеновича на уме странное колючее слово — видимо, оттого, что звучанием оно походило на занозу, которая засела у него в душе и не давала покоя. «Как она там? — думал он, прислушиваясь к стуку колес. — Дважды прокатилась через ее деревню война. Жива ли? Сохранила ли детей?»
Когда Евгений Семенович, наконец, добрался до места, то никакой деревни не обнаружил, одни обгорелые головешки. А от домика Василисы даже головешек не осталось, только пепелище. В соседних деревнях было не лучше. Кое-где заново строились, а где-то и строиться было некому. Не осталось никого. Люди говорили, что немцы зверствовали страшно, особенно во время отступления. Всех поубивали. Всех. О Василисе никто ничего не знал.
— Погибла наверняка, — уверяли какие-то старухи. — С двумя детями разве убежишь? Немцы, они здесь повсюду были. Не спрячешься.
— Не спрячешься, не спрячешься, — повторял Евгений Семенович, сидя на пепелище Василисиного дома, и чувство страшного сиротства охватывало его душу. «Как же так? — думал он, утирая слезы. — Никого, никого не осталось! Мало я их перебил, сволочей этих! Нам бы еще лет пять, всех бы до одного уничтожили!»
За размышлениями его застала ночь, и он прилег на пригорке, прямо под открытым небом. Ночью ему приснилась Лидия Леонидовна. Она держала на руках маленькую девочку, их дочь, и ласково улыбалась. С надеждой в душе Евгений Семенович проснулся. Теперь он знал, куда идти. Она его примет, она простит. Она, в конце концов, интеллигентный человек и не станет сводить счетов с героем, а все геройство — вот оно, у него на груди…
С какой надеждой шел он в Москву! Шел пешком, с поклажей. Поезда ходили с перебоями, да и битком, не сядешь. Наконец, на восьмой день пути он остановился перед знакомым домом, из которого был когда-то изгнан. Все так же доверчиво навстречу улице было распахнуто окно, и там, за занавеской, чувствовалась жизнь. Какие они сейчас, его жена и дочь? Воспоминания рисовали элегантный силуэт Лидии Леонидовны. Ее строгое лицо, копну волос, убранную в аккуратную прическу, сдержанные движения красивых рук. Она опять манила его своей неприступностью. И жуткое волнение заставляло сердце биться с перебоями.
По обветшавшей лестнице он поднялся на второй этаж и позвонил три раза. На двери сохранилась ее табличка. Дверь долго не открывали, потом послышался трескучий топот быстрых ног, дверь распахнулась. И Евгений Семенович изумленно замер на пороге. На него смотрело огромными испуганными глазами его отражение. Лицо девочки-подростка в точности повторяло его лицо, каким оно было в ее возрасте.
— Зоя? — неуверенно спросил он, и ее лицо вспыхнуло, озаренное догадкой.
— Да, — прошептала она. — А вы?
— Я твой отец.
Евгений Семенович попытался улыбнуться, но горло перехватил спазм, и он почувствовал, что вот-вот разрыдается. Девочка была необыкновенно хороша собой. Две тяжелые косы блестящими змеями лежали на ее груди. В лице не было ничего материнского, только взгляд черных глаз, такой же серьезный и сильный.
— А мама где? — поинтересовался Евгений Семенович.
— Мама там. — Девочка указала рукой в глубь коридора, и в этот момент дверь в их комнату отворилась, и оттуда выползла полуживая старуха.
— Зоенька, это к нам? — крикнула она, и Евгений Семенович узнал голос Лидии Леонидовны.
В доме бывшей жены Евгений Семенович прожил около трех лет. Все это время он надеялся как-то прижиться, почувствовать себя дома. Но Лидия Леонидовна в старости стала для него совсем недоступна. Она терпеливо сносила соседство, но не более, а Зоя хоть и тянулась к отцу, характером все же пошла в мать, и сила этого характера поражала.
Однажды Евгений Семенович с дочерью пошли прогуляться по Арбату. Время было голодное сорок шестой год, продукты по карточкам. Вдруг на углу Собачей площадки Евгений Семенович увидел новую вывеску, которая извещала об открытии продуктового коммерческого магазина. Недолго думая, он взял дочь за руку и повлек за собой. Запах лавки чуть не лишил Зоеньку чувств. Она побледнела и, держась за перила, спустилась на три ступеньки вниз. Магазин был пуст, только за прилавком стоял шельмоватого вида продавец и как-то плотоядно улыбался. Он упирался широко расставленными руками в столешницу, в то время как корпусом слегка наклонился вперед в этаком услужливом поклоне.
«Чего желаете?» — как будто говорила его маленькая фигурка.
Евгению Семеновичу показалось, будто что-то сместилось в привычной картине мира, как будто он из реальности попал в сон. И в этом сне парил прилавок, на котором лежала нарезанная тоненькими ломтиками ветчина, обложенное льдом, исходило влажной истомой масло и что-то еще, что именно, он не мог понять, потому что от запаха кружилась голова.
— Что это? — поинтересовался Евгений Семенович, все еще думая, что наваждение вот-вот исчезнет.
— Это, — продавец повел рукой вдоль прилавка, как оперный певец, который собирается начать арию, — это коммерческая лавка! И все это вы можете купить за деньги, без всяких карточек!
Евгений Семенович посмотрел на дочь; она была какой-то неживой, как будто замерла в страхе, в нежелании выдать своего восхищения увиденным. «Вечно у них все не по-человечески, — подумал Евгений Семенович. — Почему нельзя признаться, что изголодалась, что не видела всего этого больше пяти лет, не попросить, в конце концов, купить ей немного колбаски». Он чувствовал, что она так же, как мать, относится к нему со скрытым высокомерием, и ему захотелось сломить ее гордость, доказать, что и у нее есть обычные человеческие слабости.
— Взвесьте мне двести граммов докторской, — обратился Евгений Семенович к продавцу.
Тот мгновенно взвился, аккуратно, как младенца, достал из прилавка нетронутый большой батон колбасы и, почтительно склонившись над ним, стал бережно нарезать прозрачные ломтики и укладывать их на бумагу.
Оставив в магазине половину аванса Евгения Семеновича, они вышли на улицу. Прямо у порога лавки он развернул драгоценный сверток, взял двумя пальцами колбасный лепесток и, поднеся к носу, понюхал. Лепесток светился на солнце, розовый и влажный.
— Хочешь? — Евгений Семенович протянул колбасу дочери, но не до конца, как бы раздумывая.
Зоенька как будто разгадала его замысел. С непостижимым достоинством она посмотрела на Евгения Семеновича глазами матери и тихо, но отчетливо произнесла:
— Спасибо, я не голодна.
После чего спокойно развернулась, и пошла в сторону дома.
Евгений Семенович был посрамлен. Только сейчас ему стало ясно, что, спросив у голодной дочери, хочет ли она колбасу, он поставил крест на том зыбком, едва уловимом доверии, которое ненадежным пунктиром протянулось последнее время между ними. Она удалялась от него шаткой подростковой походкой, похожая длинными худыми ногами на маленького аистенка.
— Зоенька! — крикнул Евгений Семенович и бросился ей вслед.
Зоя остановилась.
— Доченька, я пошутил, я только для тебя купил эту колбаску. Вот, кушай, пожалуйста.
Он протянул к ней сверток. Но было уже поздно. Зоино лицо сделалось таким же непроницаемым, каким бывало лицо матери, когда та принимала решение.
— Спасибо, папа, — произнесла она, и Евгений Семенович услышал в ее голосе торжествующие нотки. — Я действительно не хочу есть, ведь мы же недавно обедали.
От досады Евгений Семенович съел колбасу сам. По пути домой он закладывал в рот ломтик за ломтиком и глотал, не жуя и не чувствуя вкуса. Этот, казалось бы, незначительный эпизод в корне изменил его отношения с дочерью. Внешне все оставалось по-прежнему, но Евгений Семенович чувствовал, что между ними встала непреодолимая преграда. Зоенька замкнулась в себе и делала вид, что отца не существует. Евгений Семенович страдал, он все пытался как-то исправить свою ошибку, но Зоенька как будто полностью утратила к нему интерес. Евгений Семенович почувствовал себя как гребец в лодке, где все уже давным-давно сложили весла, а он все гребет и гребет неизвестно куда. И его охватила тоска одиночества.
К старости он сделался чрезвычайно чувствителен и испытывал потребность в любви, сострадании, преданности — тех чувствах, которые наживаются долгими годами совместной жизни и которыми он всегда так беспечно пренебрегал. В жизни Лидии Леонидовны и дочери ему было отгорожено крохотное пространство за китайской ширмой, на раскладушке — и туда, за эту ширму, он однажды привел женщину.
Привел днем, когда жены с дочерью дома не было. Ее звали Клава. И было в ней что-то овечье, покорное, мягкое, что-то такое, что категорически отсутствовало в Лидии Леонидовне, и именно это его и привлекло. Евгений Семенович подобрал ее на вокзале, откуда она собиралась ехать домой, за город. Он ее именно подобрал как что-то ненужное, брошенное, и повел домой. Она не сопротивлялась, как не сопротивляется бездомное животное, нашедшее наконец хозяина. Евгений Семенович смотрел со своего исполинского высока на ее низенькую, проросшую на корнях сединой макушку, и жалость приятно будоражила его задремавшую чувственность. Дома она, ни слова не говоря, сняла с себя одежду, аккуратно повесила на стул и легла на раскладушку. Евгений Семенович, человек в таких делах довольно бесцеремонный, несколько опешил. Он даже подумал, что, может быть, она из тех, кому надо платить, и не отвести ли ее обратно. Но Клава лежала на раскладушке в одной комбинашке и как-то глупо моргала своими маленькими глазками, как будто хотела сказать: «Вот я вся, здрасьте, пожалуйста».
Пауза затянулась. Евгений Семенович посмотрел на часы. Времени до прихода дочери оставалось в обрез, нужно было торопиться. И тогда он быстро скинул с себя все на пол и примостился рядом с новой знакомой. Раскладушка крякнула, но выдержала. Евгений Семенович обнял неуклюжее туловище Клавы, и запах немытого тела коснулся его ноздрей. Так пахли женщины на фронте. Давно забытые воспоминания мгновенно взбудоражили боевой дух старого фронтовика. Раскладушка скрипела и плясала по закутку так, как будто ее кидало из угла в угол в припадке страсти. Евгений Семенович от себя такого не ожидал! К его удивлению, Клава оказалась девицей. И вела себя совершенно индифферентно, то есть практически не двигалась. Время от времени, Евгений Семенович ловил ее трезвый, недоумевающий взгляд и думал: «Странная какая. В первый раз — и в такой обстановке!»
Но другой обстановки Клаве никто не предлагал. Ей стукнуло уже тридцать пять, и похоже было, что придется сойти в могилу и вовсе без всяких этих обстановок. Поэтому когда там, на вокзале, Евгений Семенович взял ее за руку она, недолго думая, пошла за ним. Думать было вообще не по ее части. Она брела по жизни наугад, ни о чем не рассуждая и принимая обстоятельства такими, какими они предлагались. А обстоятельства были таковы, что Клава казалась на земле как будто лишней. Если бы было кому задать вопрос: для чего на свет появилось такое бессмысленное существо? — то этот кто-то наверняка бы ответил: для фона, чтобы оттенять собой людей ярких, настоящих. Но времена были такие, что задавать подобные вопросы было некому, и Клава жила себе, никем не замеченная, вообще плохо осознавая тот факт, что живет. Оказавшись на раскладушке у Евгения Семеновича, она тоже не совсем понимала, зачем все это: этот китайский дракон с большими острыми крыльями на ширме, этот потолок с облупившейся лепниной, и этот мужчина, имени которого она толком не успела понять.
Когда все кончилось, Клава послушно оделась, сказала спасибо. И попросила проводить ее к выходу.
— Приходи завтра на вокзал, часам к шести, — предложил Евгений Семенович в коридоре. — Придешь?
Клава, не оборачиваясь, кивнула.
На вокзал Евгений Семенович идти не собирался, встречу назначил так, для успокоения совести — уж больно безответная была тетка. Но, как это часто случалось в его жизни, судьба развернула все совершенно иначе.
Роль судьбы в тот раз сыграла соседка по коммуналке Серафима Степановна. Это была не очень старая, но очень одинокая женщина, зимой и летом ходившая в дореволюционном бархатном салопе и валенках на босу ногу. Людей она ненавидела всех априори и была твердо убеждена, что другого отношения они к себе не заслуживают. Впрочем, для Евгения Семеновича она делала приятное исключение. Он казался ей человеком высшего порядка. И каково же было ее разочарование, когда, сидя на своем посту у слегка приоткрытой двери, она в щелку увидела, как ее кумир крадется вдоль коридора воровской походкой и ведет за руку что-то непотребное.
Когда за непотребным закрылась входная дверь и Евгений Семенович попытался тихонько прокрасться обратно в комнату, на его пути выросла Серафима на своих слоновьих ногах в валенках. Евгений Семенович опешил: свидетели были ему не нужны.
— Что же вы так, а? — произнесла, плохо скрывая восторг, Серафима Степановна.
— Как? — притворился Евгений Семенович.
— А вот так, а? — не растерялась Серафима Степановна.
Евгений Семенович быстро соображал, как утихомирить разбушевавшуюся соседку. И тут он вспомнил, что у него под матрасом еще с войны была припрятана половина плитки шоколада. Недолго думая, он бросился в комнату и через мгновение вручил шоколад Серафиме.
Принимая подарок, та немного зарделась и заговорщически произнесла:
— Ладно, не бойся, не скажу барыне.
Лидию Леонидовну в квартире называли барыней.
Обещание Серафима Степановна сдержала. Лидии Леонидовне она не сказала ни слова. Зато к вечеру о случившемся знали все соседи, и только барыня оставалась в полном неведении. Новость принесла со двора Зоя, после чего Евгения Семеновича попросили немедленно освободить помещение.
Евгений Семенович вышел из дома все с тем же фанерным чемоданом и с большим футляром, в котором покоился аккордеон, его единственная ценность. И опять ему некуда было идти, разве что… Он посмотрел на часы. Времени было семь часов. И Клаву он тоже упустил! Плохо отдавая себе отчет в том, что делает, он все-таки побрел на вокзал, где, к своему удивлению, обнаружил Клаву. Она покорно стояла, как корова в стойле, и было непонятно, то ли она просто стоит, то ли кого-то ждет.
Евгений Семенович подошел со спины и тронул ее за плечо. Клава не вздрогнула, как это бывает с человеком, когда его кто-то неожиданно касается. Она просто повернула голову на тугой шее и произнесла:
— А, это вы, а я уже заждалася.
Времени было восемь часов. Задерживаться надолго в гостях у своей новой знакомой Евгений Семенович никак не предполагал. Думал, так, отсидеться денек-другой, подумать, как жить дальше. Но как-то незаметно Клава оплела его своей услужливой заботой. И в один прекрасный день он понял, что ему надоели скитания и больше он никуда не пойдет. Если бы у Евгения Семеновича кто-нибудь спросил, какой характер у его жены, он бы не нашелся, что ответить. Скорее всего, она была человеком вовсе без характера. Он ни разу не видел, чтобы она была чем-то поражена или как-то необыкновенно расстроена. Что бы вокруг ни происходило, она все так же продолжала двигаться вперед деловитой побежкой муравья, несущего в муравейник хворостину. С мужем она почти не разговаривала. С одной стороны, это озадачивало, потому что он никогда не знал, что у нее на уме, а с другой — находиться в неведении было приятно и даже полезно. Она принимала все как есть. Однажды, собирая мужа на работу, Клава, как всегда, навертела целую гору бутербродов, завернула их в газету и ушла на службу. Вернувшись вечером домой, она бутербродов на столе не обнаружила, что само по себе странным не было, для того она их и вертела. Удивительным было то, что на месте бутербродов лежал листок из ученической тетради в клетку. Клава, вместо того, чтобы поднести листок к лицу, сама наклонилась так низко, что чуть не ударилась лбом о поверхность стола, она была близорука. С трудом разбирая витиеватый почерк мужа, она прочла: «Все в порядке, приземлился в Адлере. Твой Евгений».
Клава выпрямилась и зачем-то посмотрела в окно, будто надеялась обнаружить этот самый Адлер у себя в огороде. Весь вечер ушел на то, чтобы выяснить у соседей, что это такое Адлер и с чем его едят. После долгих расследований пришли к выводу, что это такой город на Черном море. Соседи остались довольны. Наконец-то все встало на свои места. Уж больно непонятен был странный союз. Клава, конечно, носа не задирала, но соседи предполагали, что, обручившись с этаким франтом, в душе она должна была их презирать. Теперь франт сбежал, и, таким образом, можно было презирать Клаву, а это уже совсем другое дело.
Но радость их была недолгой, потому что не прошло и двух месяцев, как блудный муж явился домой как ни в чем не бывало.
— Где же вы были, Евгений Семенович? — попыталась заявить о своих правах Клава.
Мужа она называла исключительно на «вы» и по имени-отчеству.
— Так я же тебе написал. — Евгений Семенович недовольно поднял густые брови. — В Адлере.
«А что вы там делали, в Адлере?» — хотела спросить Клава, но не решилась, и тем самым поставила крест на своих и без того незначительных правах.
Из Адлера Евгений Семенович привез большую деревянную коробку, распространявшую вокруг себя ядовитый запах ацетона. Двое суток он мастерил что-то в маленьком сарайчике, стоявшем в дальнем углу участка, и, наконец, втащил в дом невиданный предмет и поставил его в раскоряку прямо посреди комнаты.
— Это мольберт, — пояснил Евгений Семенович.
— А-а, — отреагировала Клава.
Почтительно сторонясь, она обошла мольберт с одной стороны и спряталась за занавеской в кухне.
Евгений Семенович водрузил на самодельное устройство небольшой холст, раскрыл коробку с красками и стал с тоской вглядываться в изображение обнаженной женщины. Картина была не закончена, качество ее оставляло желать лучшего, но тем не менее в изгибах линии тела чувствовалось неизъяснимое томление, невысказанная чувственность — черт знает что такое было в этом изображении.
В глазах Евгения Семеновича блестели слезы. Два месяца, каждый день, она сидела на стуле вот так, обнаженная, а он ее писал. И за один поворот ее головы он готов был отдать жизнь! Но жизни его она не принимала. Она была замужем и не собиралась ничего менять. Когда-то давно, на заре революции, Евгений Семенович посещал художественную школу. Тогда было модно нести искусство в массы. Ему даже прочили какое-то будущее, но потом жизнь так плотно заполнилась другими делами, что стало не до искусства, и Евгений Семенович рисование забросил совсем. Впервые увидев Антонину Ивановну на пляже, еще не зная ее имени и толком не поняв, что в ней такого особенного, он вдруг почувствовал, как из глубины его омертвевшей от долгого существования души поднимается что-то жаркое и большое, как солнце. И в лучах этого солнца все вокруг оживает, мир меняет свои очертания и все становится каким-то выпуклым, ярким. И Евгению Семеновичу нестерпимо захотелось написать эту женщину вот так, как она сидит, вполоборота, только без этого уродливого купальника пузырями.
Женщина как будто почувствовала его взгляд, слегка повернула к нему рыжую голову и посмотрела прозрачными от солнца глазами. Позже, вернувшись к Клаве, Евгений Семенович часами смотрел на свою незаконченную работу и пытался вспомнить, как выглядит эта женщина. Он не помнил, не помнил ровным счетом ничего, ему даже казалось, что, встретив ее случайно на улице, он ее не узнает. Зато если бы он ослеп, то на ощупь смог бы отличить ее от миллиона других женщин. Она была неповторима! И картину он не закончил потому, что она не терпела завершенности. В ней все было недосказано, призрачно. Они все время прерывались. Придя к нему в маленькую съемную каморку без окна, она спокойно раздевалась, снимала с себя все и усаживалась на стул с такой естественной грацией, как нагота была для нее единственно нормальным состоянием. Выдержки Евгения Семеновича хватало как раз на то, чтобы разложить кисти и сделать первые мазки.
Она была из Москвы; вернувшись домой, они продолжали встречаться очень редко, тайно, у нее на даче. Евгений Семенович жил от встречи до встречи, а промежутки заполнял живописью. На пенсии это занятие увлекло его совершенно. Из-под его кисти выходили на удивление похожие друг на друга фигурки женщин — обнаженных, сидящих вполоборота. Лица у него получались плохо, поэтому все внимание он сосредоточил на линиях тела. Но и здесь имелись определенные трудности. Ему требовалась модель.
Однажды, когда Клава вернулась домой с работы, он огорошил ее просьбой попозировать.
— Это как? — поинтересовалась Клава.
— Ну, — несколько смущаясь начал Евгений Семенович, — ты сядешь на стул, — для наглядности он сел спиной к Клаве, — и повернешься вот так. А я тебя попишу.
— Ладно, попиши, — согласилась Клава, — я только платье сниму, халатик накину.
— Не надо халатик, — попросил Евгений Семенович.
— А как же без халатика? — удивилась Клава. — В комбинашке, что ли?
— И комбинашки не надо. Я хочу писать твое тело. Ты мне нужна обнаженная.
— Как это так, обнаженная? — не поняла Клава. — Это же извращение какое-то.
— Да что ты понимаешь, извращение! — взмахнул руками Евгений Семенович. — Это искусство, искусство, дурья твоя голова!
— Вы только не кричите! — испугалась Клава. — Искусство так искусство.
Через мгновение она послушно сидела голая на стуле, в той самой позе, которую указал муж. Евгений Семенович из-за мольберта смотрел на широкую спину жены — квадратом, без всяких изгибов и линий, и чувствовал, как вдохновение его оставляет. От стыда Клавина короткая шея и мясистые плечи пошли пятнами, и Евгений Семенович понял, что писать такую женщину не имеет никакого смысла. Не успел он это понять, как услышал за своей спиной возмущенный шепот:
— Это что это вы здесь делаете?!
Он сразу узнал голос Клавиной сестры, она всегда заходила не спросясь, как к себе домой.
Клава подпрыгнула на месте и, окончательно покраснев, стала засовывать руки в рукава халата.
— Вы, Евгений Семенович, как я погляжу, совсем стыд потеряли! — заорала гостья. Ее лицо налилось малиновым соком и сделалось точь-в-точь, как у Клавы. — Как вам не совестно! Вы же член партии!
При упоминании партии у Евгения Семеновича потемнело в глазах. Он не терпел, когда ставились под сомнение его заслуги перед этой святой для него организацией.
— Вон! — закричал Евгений Семенович громовым голосом, его глаза побелели и на шее надулись толстые жилы.
Клавина сестра остолбенела.
Евгений Семенович подошел к ней вплотную, взял за шиворот и поволок к двери.
— Не смей даже произносить слово «партия»! — выговаривал он по дороге. — Я за нее всю жизнь кровь проливал! И в дом наш дорогу забудь! Поняла!
Дверь захлопнулась.
— Что же вы так, Евгений Семенович! — всхлипнула Клава. — Сестра же все-таки родная!
— Ничего, к ней пойдешь, если соскучишься, — отрезал Евгений Семенович.
Но Клаве никуда ходить не пришлось, потому что сестра ославила ее на весь поселок, рассказав, что творится в доме у родственников. После чего между двумя домами разгорелась война, не стихавшая до конца жизни обеих женщин.
Следующим летом Евгений Семенович решил вывезти жену к морю. Путевки он купил, поддавшись сентиментальному порыву, а потом, с путевками на руках, уже не знал, как выкрутиться. Слишком поздно выяснилось, что в то же время муж Антонины Ивановны уезжает в санаторий и она остается одна. Этот факт мучил Евгения Семеновича днем и ночью, он проклинал миг, который подвиг его к покупке этих чертовых путевок. А миг был знаменательный, поскольку Евгений Семенович неожиданно для себя обнаружил, что у его сожительницы в недоразвитой, рахитичной форме, но все же существует душа. Однажды он вернулся от Антонины Ивановны поздно ночью. Обычно в это время Клава уже спала, и по всему дому мощными аккордами звучал ее богатырский храп. На этот раз в доме было тихо. Стояла какая-то странная настораживающая тишина, тишина, в которой чувствовалось чье-то присутствие.
Затаив дыхание, Евгений Семенович прокрался в комнату, рассчитывая обнаружить там как минимум грабителей. Но вместо этого увидел супругу, сидящую в позе Аленушки на пруду. Из глаз ее текли слезы. Прямо перед ней на мольберте стояло незаконченное полотно.
Над этой картиной Евгений Семенович бился уже не одну неделю. Ему вздумалось написать море. За основу он взял картину Айвазовского «Девятый вал». Там все казалось так ясно, на этой чудесной картине. Эти грозные волны, этот божественный свет и эти крохотные людишки, осознающие свое ничтожество перед разбушевавшейся стихией. Евгений Семенович взялся за работу с большим энтузиазмом. Эта картина как будто отражала состояние его души, вечно мятущейся, неспокойной. Но уже в первые несколько минут ему стало ясно, что он поставил перед собой почти непосильную задачу. В картине не было привычных линий, одни цвета, и совершенно не за что было зацепиться. Но Евгений Семенович сдаваться не привык и день изо дня упорно шел на штурм не поддающегося его руке полотна. В результате получалась какая-то мазня, в которой даже самый невзыскательный зритель не смог бы разглядеть ничего.
Застав Клаву в слезах, Евгений Семенович насторожился. Если его работа вызывает потрясение в такой неразвитой душе, значит, в ней что-то есть!
— Ты почему плачешь, Клавочка? — осторожно поинтересовался Евгений Семенович. — Тебе картина понравилась?
— Да нет, — честно ответила Клава, — просто на работе две путевки предложили на море. А я моря-то никогда не видела, разве что на ваших картинках. — С этими словами она кивнула головой в сторону мольберта.
Евгению Семеновичу показалось, будто девятый вал вздыбился в его душе. Она увидела, узнала море! Значит, не зря он мучился, старался, ночей не спал! Устами младенца глаголет истина, а она, как младенец, его Клава. Такое же чистое, не замутненное жизненной премудростью сознание. Она видит не умом, а сердцем.
Испытывая страшное волнение, Евгений Семенович обнял жену и тихо спросил:
— А что, путевки-то еще не проданы?
Клава вся сжалась в комок. Она не привыкла к ласке и пробормотала куда-то в себя:
— Нет, еще не проданы, только сегодня бухгалтерша сообщила, Нина Сергеевна, по секрету.
— Вот и хорошо, — Евгений Семенович погладил жену по голове. — Тогда завтра беги к своей Нине Сергеевне и купи путевки. Я тебе море покажу.
С покупкой путевок у Клавдии изменилось все, даже походка. Она скакала по поселку молодой газелью, и ее душу исполняло чувство мстительного ликования. Соседи прикусили языки. Никто из них вот так запросто с мужем в санатории не ездил. Вчерашние недруги стали с ней раскланиваться. Каждый старался хоть краем своей судьбы прикоснуться к Клавиному счастью. Теперь она ходила по поселку, держа мужа под руку, что раньше казалось ей совершенно невозможным. Обычно она семенила за ним следом на почтительном расстоянии.
Клавино счастье продлилось два месяца, ровно до того дня, когда она с мужем собралась в дорогу. На дворе стояло раннее лето, июнь, и в душе у Клавы творилось что-то июньское, ласковое. Поезд дальнего следования останавливался на их станции, и на вокзал под различными предлогами явилась половина поселка. Кто-то пытался продать молоко и вареные яйца, чего обычно никто из них не делал, кто-то с независимым видом прогуливался вдоль перрона или просто делал вид, что читает газету. На самом же деле люди хотели приобщиться к явлению, от которого так томительно щемит душу и которое называется отъездом.
Евгений Семенович нес чемоданы, на его лице читалась озабоченность, а Клава, разодетая по-южному, в ситцевый сарафан и нелепую панамку от солнца, бежала вдоль поезда с таким воодушевлением, что соседи, завидев ее, в смущении отворачивались. Наконец, погрузились в вагон. До отправки оставалось еще несколько минут, и супруги встали перед окном, как два монарха, демонстрирующие себя своим поданным. Кое-кто из провожающих не выдержал и ушел домой, о чем потом горько жалел, потому что самое интересное произошло буквально за минуту до отправления поезда.
Уже проводники готовы были закрыть двери, уже попросили провожающих покинуть вагон, когда на перроне появилась растрепанная женщина со шляпкой в руках. Она прижимала к груди эту самую шляпку, отчего ее отчаяние делалось еще выразительнее, и бежала вдоль вагонов, с надеждой заглядывая во все окна. Женщина была красива или, может быть, ее делал красивой какой-то особый городской лоск? В любом случае, все взоры были устремлены на нее. Пробежав мимо окна, в котором, как на витрине, были выставлены Евгений Семенович с Клавой, и не заметив их, она в каком-то иступленном отчаянии помчалась дальше.
— Смотрите-ка, баба какая-то по перрону мечется, — обратилась Клава к мужу. — Уж не вас ли она ищет?
Клава хотела просто пошутить, но шутка не удалась: Евгений Семенович увидел женщину.
— Меня, — твердо заявил он, взял свой чемодан и сошел с поезда.
Клава еще увидела, как женщина вся в слезах подбежала к нему и стала у всех на глазах страстно целовать в губы. А потом поезд тронулся, и мимо Евгения Семеновича с его возлюбленной проплыла изумленная фигура жены с рукой, поднятой для прощания.
В санатории Клава отбыла весь срок, домой она вернулась только через месяц, и перемена, произошедшая в ней, была пугающей. Она вся сделалась как обожженный кирпич — красная, жесткая, квадратная. Ее и без того пустые глаза погасли окончательно, как будто там, внутри, что-то перегорело, и только иногда, когда встречалась взглядом с глазами мужа, в них вспыхивала ненависть.
Евгений Семенович чувствовал себя подлецом. Он понимал, что в зародыше погубил что-то хорошее, непрочное, какой-то росток, готовый прорасти в иссохшей душе этой женщины, и теперь ничего невозможно исправить. Она будет ненавидеть его всегда, не за измену, нет, с этим она готова была смириться, она будет ненавидеть его за то, что он не дал ей взлететь. Не дал раз в жизни расправить крылья и подняться над собой.
А Антонина Ивановна его все равно бросила. Бросила потому, что он оказался бессилен. То ли годы взяли свое, то ли совесть на старости лет не давала покоя. Одним словом, это была его лебединая песня: женщины перестали его интересовать. Вместе с женщинами из его жизни ушло все чувственное, тонкое, все, что называется красотой и делает жизнь такой нарядной, праздничной. Живопись Евгений Семенович тоже забросил. К чему искусство, когда нет главного?
Удивительно, но он не тосковал, не жалел о своем беспокойном прошлом. Его дни сделались похожи один на другой, и от этого сменялись с какой-то непостижимой скоростью. Но и это Евгения Семеновича не беспокоило. Он старался не думать о том, куда текут эти дни и что будет, когда они закончатся. Его сердце работало ровно, без перебоев, и он не понимал, что может случиться такое, отчего прекратится плавное течение дней, месяцев, лет. Поэтому, попав в больницу, он и помыслить не мог, что это конец.
И как же он ошибся….
Под утро Евгений Семенович как будто очнулся: его сознание вдруг осветилось нестерпимо ярким светом, и он увидел перед собой дорогу в солнечной пыльце; там, в конце этой дороги, появилась и стала медленно приближаться какая-то точка. Точка становилась все больше и больше, и вокруг нее разливалось мягкое свечение. Потом из сегментов света стали вырисовываться очертания человека. Он шел, не касаясь земли, и его белые одежды мягко струились по воздуху. «Вот оно! — с восторгом подумал Евгений Семенович. — Все оказалось правдой!» Его душа замерла в предсмертном усилии и приготовилась перейти в мир иной, когда сквозь божественные контуры вдруг стало проявляться что-то узнаваемое, знакомое. Евгений Семенович напрягся в последнем порыве и отчетливо увидел под белыми одеждами физиономию Клавы: она надвигалась на него с пугающей неотвратимостью, и на лице ее читалось выражение победного торжества.
Во время утреннего обхода доктор засвидетельствовал смерть. Его поразило выражение глаз покойного. Они были широко открыты, и в них читалось что-то недосказанное, жуткое. Как будто он силился что-то передать оттуда, из небытия, но уже было поздно.
— Кому сообщить-то? — спросила медсестра.
— Не знаю, — пожал плечами врач. — Вроде некому, жена от него отказалась.
Читать рассказ Эры Ершовой в "Этажах":
Эра Ершова (Биндер Елена Михайловна), родилась в Москве. Окончила московский педагогический институт (МГЗПИ). В 1986 вышла замуж за гражданина ФРГ и уехала на постоянное жительство в Германию. Первая книга «Лужа и господин» вышла в 2009 году в издательстве «Гриф и к» г. Тула, в 2013-м — книга «Благодетельница» в издательстве «Астрель», в 2017-м — два сборника рассказов в издательстве «Эксмо»: «В глубине души» и «Самая простая вещь на свете». Рассказы опубликованы в журналах и альманахах: «Московский писатель», «Новый мир», «Наше время», «Литературные знакомства», «Этажи».
Смерть Блока
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Стыд
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи